«Жена»

Время читать Надежду Тэффи

«Надо работать, надо спешить…» — думал Алексей Иваныч, с тупым любопытством разглядывая свою рваную войлочную туфлю, из которой сбоку вылезала красная суконка. 
«Почему они внутрь вшили красную суконку? Для красоты, что ли?.. О чем я думал? Ах, да: надо работать, надо спешить…» 
В дверь быстро, коротко стукнули: 
— Алексей! Завтракать! 
Значит, все утро уже прошло… И ничего не сделано. Ни-че-го! 
Он вздохнул и вышел в столовую. Сел за стол. Не глядя, видел короткие пухлые руки, подвигавшие к нему нож, вилку, хлеб. 
— Работал? 
Вот оно, самое неприятное. 
— Как тебе сказать… Очень уж плохо спал сегодня. 
— Не надо было вечером кофе пить. Ведь знаешь, что не надо, а пьешь. 
Она поставила перед ним тарелку с куском жареного мяса, твердо, упруго блестевшего, как кусок футбольного мяча. 
— Бифштекс. 
Алексей Иваныч уставился на бифштекс так же тупо, как только что смотрел на войлочную туфлю. 
— Чего же ты? — спросила жена. 
— Гм… Бифштекс. А не найдется ли у тебя чего-нибудь другого? Вроде печенки, что ли. 
— Печенки в рот не берешь. Ешь бифштекс. 
— Гм… Пожалуй, это верно. Только, видишь ли, я, говоря про печенку, подразумевал что-нибудь вроде макарон или спаржи… 
— Ешь бифштекс, — искусственно спокойно отвечала жена. — Ты любишь бифштексы. 
Он покосился на нее. Увидел пухлые, вялые щеки, упорно сжатый рот и опущенные глаза. Сердится. 
Он вздохнул. 
— Да? Люблю? Ну ладно. Если люблю, буду есть. Только отчего он такой голый и черный… как негр? 
И сейчас же испуганно прибавил: 
— Впрочем, он отличный, отличный. 
Пилил упругое мясо тупым железным ножом, смотрел на противный розовый сок, сочившийся из надреза, и, преодолевая тошноту, вяло думал: «Надо работать. Как странно, как тяжело спит душа…» 
— Советую тебе после завтрака сразу сесть к роялю и сочинять, — сказала Маня. — Не забудь, что в три часа придет француз из газеты, а в четыре ученик. 
Алексей Иваныч молчал. 
Жена заговорила снова, и голос ее задрожал: 
— Что… есть надежда, что ты к четвергу закончишь ноктюрн? 
Алексей Иваныч покраснел: 
— Ну разумеется. Времени бездна. Главное, ты не волнуйся… И отчего ты ничего не ешь? 
— Не хочется. Я с удовольствием выпью кофе. 
Она встала и подошла к буфету, повернувшись к мужу спиной. Потрогала на буфете чашки и снова села. Ясно было, что просто спрятала на минутку свое лицо. Что это значит? А ведь, пожалуй, у них просто денег нет… «Я насильно ем бифштекс, от которого меня тошнит, а она сидит голодная, — подумал он. — А если заговорю, начнет раздражаться. Да и нет сил заговорить…» 
— Не забудь побриться, — говорила жена. — И переоденься, нельзя же так. А сейчас иди и сочиняй. Помни, что нотный издатель велел к четвергу, иначе ноты к концерту не поспевают и тебе же будет хуже. В четверг, как пойдешь к нему, заодно можешь там сняться рядом в фотографии. Ты не сердись на меня. Надо же, чтобы кто-нибудь обо всем этом подумал. 
Он поднял на нее глаза. Какая она усталая. Губы совсем голубые… Надо сказать ей что-нибудь ласковое. 
— Манюся! Какая у тебя славная кофточка! Очень тебе идет. 
Она посмотрела на него даже с каким-то ужасом: 
— Эта кофточка? Да я ее ношу второй год. Бумазейная рвань. Что, ты ее сейчас только заметил, что ли? 
— Нет… нет… я только хотел в том смысле, что ты вообще умеешь одеваться. Ну, я иду заниматься. 
В салончике было холодновато, и черный лак пианино блестел официально, жестоко и требовательно. Исчирканные листы нотной бумаги оползнями свисли с крышки. 
Алексей Иваныч запер поплотнее дверь, шумно двинул табуретом, взял несколько совершенно к делу не относящихся аккордов и затих. 
Вот здесь, в этих пачках, его ноктюрн, который он должен закончить. Да. Закончить. Но сегодня он не сможет дотронуться до него. Не может проиграть, услышать, войти в этот мир, который он, как Бог, создал из ничего. Там пение звезд, и взлеты серебряных крыльев, и холодное небо, льющее из золотой чаши лунное вино, мертвое и страстное. 
Человек в этот мир входит трепетно, весь отрешенный, белый-белый, идет медленно, не помня, не зная, ощупью… И вот есть момент, когда звук, созвучие, созвучное не только звукам, составляющим его, но и тому неизъяснимому мелодийному колебанию, которое «ноет», поет в самой неосознанной глубине, возьмет и поведет, и уведет… Господи. 
— Я тебе не помешала? 
Жена приоткрыла дверь. 
— Я только хотела сказать, что все ноты с полу я положила сюда, наверх. Может быть, ты их как раз и ищешь… 
Ушла. 
Сердце заколотилось с перебоями… 
Да. Нужно работать. 
Если бы здесь был диванчик, можно было бы прилечь на минутку… Хотя она может войти… Бедная Маня! 
Маня убрала посуду, вымыла в кухне пол. Посмотрела в ужасе на свои руки. 
— Ручки, ручки, гордость моя… 
И тут же строго одернула себя: 
— Все равно. Ничего не жаль. За все слава Богу, лишь бы он, Алеша… 
Теперь, значит, нужно привести себя в порядок. Придет француз из газеты. Нужно, чтобы беседа появилась до концерта в Лондоне, чтобы легче было получить аванс. Да. Аванс. Купить фрачную рубашку, лакированные башмаки… Что бы он делал без меня? Совсем несмышленыш. 
Вспомнила, как он похвалил ее грязную кофту, засмеялась, и тихое умиленное тепло обволокло душу. 
«Маленький ты мой, глупый ты мой! Грубо я с тобой сегодня говорила… Да что поделаешь. Измучилась я. От бедности все это, маленький мой. И пусть измучилась, пусть облик человеческий потеряла, лишь бы тебе помочь хоть как-нибудь». 
Захотелось взглянуть на него. 
Он сидел у пианино, низко опустив голову, закрыв глаза. 
— Алеша! Испугала? Чего ты так все горбишься? Ты и на эстраде всегда согнешься, как карлик. Пластрон этот самый крахмальный колесом выпрет и коленкор наружу тянет. Сидишь, как горбун. Смотри, Рахманинов как красиво сидит, а он длинный, ему труднее… 
Алексей Иваныч молча смотрел на нее непонимающими тусклыми глазами. 
— Чего ты? Устал? А знаешь, по-моему, этот твой ноктюрн будет прямо замечательный. Я бы только на твоем месте играла его гораздо громче. Публика любит, когда громко играют. Могущественно. И еще ужасно любит публика колокола. Громко на басах и колокола. Все всегда потом в антракте хвалят. И еще хорошо, если очень тоненькое пиано… Понимаешь, они все считают, что это очень трудно и что именно это надо хвалить. Уж ты мне верь. Я в антрактах все разговоры подслушиваю. Что тебе стоит — пусти им колокола. 
Алексей Иваныч все так же бессмысленно молчал. 
В передней затрещал звонок. 
— Боже мой! — вскочила Маня. — Француз пришел! Беги скорее в спальню… Башмаки… Пиджак… 
Вошел приятный молодой француз. С восторгом и благоговением окинул взором два рваные кресла и пианино. Остановил взор на портрете Чайковского и, понизив голос, спросил: 
— Достоевски? 
Маня торжественно предложила сесть. Села сама, заложив юбку складкой на масляном пятне и прикрыв шарфиком дыру на блузке. 
— Муж сейчас выйдет. 
— О! О! Маэстро, наверное, работает, — застонал француз. 
Но маэстро сейчас же выскочил. 
«Так и не переоделся», — вздохнула Маня. 
Опустила глаза и замерла: на одной ноге у маэстро был желтый башмак, на другой лопнувший лакированный. 
Алексей Иванович сел и от смущения очень непринужденно заболтал лакированной ногой. 
— Мосье много работает? — деловито нахмурив бровь, спрашивал француз. 
Алексей Иванович добродушно усмехнулся и стал чесать за ухом, готовясь к откровенному признанию. 
Но Маня не дала ему времени. 
— Очень, очень много, — отвечала она. — У нас сейчас масса работы… Заказы из Вены, из Нью-Йорка. 
Алексей Иванович смотрел на нее в ужасе. Француз безмятежно записывал в книжечку. 
— Масса работы, — делая вид, что не замечает взгляда мужа, продолжала Маня. — Да, да… и задумана большая опера… К ней приступят летом, на юге… Тема? Современная. Только это пока секрет. Переговоры ведутся с Америкой… 
— Маня! Что же это за брехня? — робко по-русски прошептал Алексей Иванович. — Нельзя же так… 
— Убедительно прошу не мешать. Все так делают… 
— Чьим учеником считает себя маэстро? — спрашивал француз. 
— Ничьим! — гордо отрезала Маня. — Он самобытный. Он говорит: у меня учатся, а мне учиться не у кого и нечему. 
Алексей Иванович набрал воздуху, втянул губы и со стоном выдул: 
— У-ф-ф-ф! 
— Любимый автор мосье? 
— Э-э-э… Дебюсси! — отчаянно неслась Маня… — Дебюсси. Молчи и не перебивай. Для французов нужно, чтобы ты любил французскую музыку. Молчи. 
— А из русских авторов? 
— Мусоргский. Молчи. Французы больше всего уважают Мусоргского. 
Сразу после француза пришел ученик. Алексей Иванович уныло смотрел на худощекого мальчишку, унылого, уши лопухом, и думал решительно и горько: 
«Я подлец. Если бы я был честным человеком, я сегодня же пошел бы к его маменьке и сказал бы: маменька, ваш сын безнадежно бездарен, поэтому считайте, что я три раза в неделю залезаю в ваш карман и краду у вас по тридцать франков. Три раза… Раз, два, три, раз, два, три…» 
— Что это вы играете? — очнулся он. — Что за брехня! На сколько делится? 
— На четыре четверти, — уныло протянул ученик. 
— Так зачем же вы считаете на три? 
— Это вы считаете, — робко ответил тот. 
— Я? Форменное идиотство… Кстати, вы разве любите музыку? 
— Мама любит. 
— Может быть, лучше бы она сама и играла… 
Ушастый мальчик ушел. Хорошо бы прилечь… Но Мане будет обидно. Ей всегда кажется, что он валяется в те часы, когда мог бы «творить». А никогда не поймет, что именно в те часы, когда творить не может… 
— Маня, кажется, у меня этот урок сорвется. Мальчишка бездарен. 
— Да тебе-то что? Хочет учиться, так и пусть. 
— Нет, я так не могу. Это мне тяжело. 
Она опустила голову, и он видел, как задрожало ее лицо. 
— Маня! — крикнул он. — Только не плачь! Голубчик! Я на все согласен, только не плачь. 
Тогда она, видя, что все равно слез уже не спрячешь, громко охнув, повалилась грудью на стол и зарыдала. 
— Тяжело! Ему тяжело!.. Мне очень легко! Я молчу… я все отдала… Разве я женщина? Разве я человек? Отойди от меня! Не смей до меня дотрагиваться… Не за себя мучаюсь — за теб-бя-а! Ведь брошу тебя — на чердаке сдохнешь! Уй-ди-и! 
— Милая… Милая!.. — мучился он. Топтался на месте, не знал, что делать… — Милая… Ты успокойся. Ну, хорошо, я уйду, если тебе мое присутствие… и немножко пройдусь… 
Она оттолкнула его обеими руками, но когда он был уже на лестнице, она выбежала и, свесившись через перила, прокричала: 
— Надень кашне! Ненавижу тебя… Не попади под трамвай. 
Был вечер ясный и радостный, не конец дня, а начало чудесной ночи. 
Алексей Иванович закинул голову и остановился. 
— Умрешь на чердаке… — прошептал он, подумал и улыбнулся. — Собственно говоря, так ли уж это плохо? 
Он повернул лицо прямо к закатному пламенно-золотому сумраку, вдруг запевшему, загудевшему для тайного тайных души его таким несказанно блаженным созвучием, что слезы восторга выступили на глазах его. 
— Господи, Господи! Бедная ты моя, милая… Так ли уж это плохо? 

Все буквы этого произведения взяты здесь