«Ранний успех»
ВРЕМЯ ЧИТАТЬ ФРЭНСИСА СКОТТА ФИЦДЖЕРАЛЬДА
Как раз в этом месяце ровно семнадцать лет назад я бросил работу или,
если хотите, ушел из мира бизнеса. С меня было довольно; пусть рекламная
контора городской железной дороги справляется своими силами. Я бросил
работу, хотя вместо счета в банке у меня были одни обязательства -
денежные долги, отчаяние, расторгнутая помолвка, - и подался домой, в
Сент-Пол, "дописывать роман".

Этот роман, который я начал сочинять в конце войны, когда находился в
армейском лагере, был моей главной ставкой. Подыскав службу в Нью-Йорке, я
его забросил, но всю ту одинокую мою весну он непрерывно напоминал мне о
себе, как протершаяся картонная подошва. А теперь уж было не отвертеться.
Если бы я его не кончил, о моей девушке мне больше нечего было бы и
думать.

На службе, ненавистной мне, я тянул свою лямку, и постепенно из меня
вытравилась вся самоуверенность, которой я обильно запасся в Принстоне и
за время своей ослепительной карьеры адъютанта - самого никудышного во
всей армии. Одинокий, всеми забытый, я только и делал, что убегал
откуда-то: то из ломбарда, где заложил полевой бинокль, то от
благоденствующих приятелей, с которыми я, щеголявший в довоенном костюме,
столкнулся на улице, то из ресторана, где дал официанту на чай последний
четвертак, то из какой-нибудь жизнерадостной, шумной конторы, где
должности приберегали для своих, когда они вернутся с войны.

Даже когда у меня впервые взяли для напечатания рассказ, я не испытал
особого волнения. Датч Маунт работал вместе со мной в отделе рекламы; мы
сидели на службе друг против друга и в один и тот же день получили по
конверту из одной и той же редакции - наши рассказы принял добрый старый
"Смарт сет".
- Мне прислали тридцать, а тебе сколько?
- Тридцать пять.

Но по-настоящему угнетало меня то, что этот рассказ я написал два года
назад, еще студентом, и с тех пор было написано больше десятка новых, а на
них редакторы не откликнулись даже письменным отказом. Значит, в свои
двадцать два года я уже неудачник. На те тридцать долларов я купил
ярко-красный веер из перьев и послал его моей девушке в Алабаму.

Те мои приятели, которые не были влюблены или были помолвлены с
"разумными" девушками, готовыми ждать, настроились трудиться терпеливо и
долго. Мне это не подходило. Я был влюблен в яркокрылую бабочку, и, чтобы
поймать ее, требовалось сплести огромную сеть, придумать ее из головы, а в
голове у меня было пусто, только позвякивали медные монеты, извечная
шарманка бедняков. И вот, когда девушка дала мне отставку, я поехал домой
и дописал свой роман. Тут все разом переменилось; и сейчас я пишу, чтобы
вспомнить, как ветер успеха впервые подул в мои паруса и принес с собой
чарующую дымку. Замечательное это было время, и недолгое - дымка
рассеивается через несколько недель, ну, может быть, через несколько
месяцев, и тогда видишь, что все лучшее уже позади.

Началось это осенью 1919 года, когда я выжал себя до последней капли и
от летнего сидения за письменным столом отупел настолько, что нанялся в
мастерские компании "Норзерн пасифик" ремонтировать крыши вагонов. И вот
однажды пришел почтальон, и я сбежал с работы и носился по улицам,
останавливая автомобили друзей и знакомых, чтобы поскорее сообщить им
поразительную новость - мой роман "По эту сторону рая" принят к изданию.
Почтальон в ту неделю зачастил ко мне, а я разделался с мелкими долгами,
купил себе новый костюм и каждое утро просыпался с ощущением, что мир
несказанно прекрасен и сулит ошеломляющие перспективы.

Пока дожидался выхода книги, из любителя я стал превращаться в
профессионала, а это значит, что вся жизнь человека отныне подчинена
работе, и, как только закончена одна вещь, автоматически начинаешь писать
следующую. Раньше я был просто любителем; в октябре, бродя со своей
девушкой среди надгробий на кладбище южного городка, я ощущал себя
профессионалом и, умиляясь на ее переживания и слова, не забывал, однако,
все заметить, чтобы вставить потом в рассказ, который был у меня в работе,
- он назывался "Ледяной дворец" и был напечатан чуть позже. А в Сент-Поле,
где я проводил рождество, я однажды пожертвовал двумя приглашениями на
вечеринки с танцами, остался дома и писал рассказ. В тот вечер друзья три
раза звонили мне и сообщали, до чего было весело: один местный кутила и
выдумщик нарядился верблюдом и вместе с шофером такси, изображавшим заднюю
половину верблюда, по ошибке явился в дом, куда его не приглашали. В
отчаянии от того, что упустил такое зрелище, я весь следующий день пытался
слепить отрывки рассказа в единое целое.
"Господи, до чего же смешно получилось!"
"Где раздобыл шофера такси? Понятия не имею".
"Надо еще знать этого типа, а то и не поймешь, до чего было смешно".

Я вышел из терпения и сказал:
- От вас толку не добьешься. Вот напишу об этом, будет в десять раз
смешнее.
И написал - за двадцать два часа непрерывной работы. Причем написал
"смешно" - мне ведь уши прожужжали, до чего все вышло смешно. "Спину
верблюда" напечатали и до сих пор иногда включают в сборники
юмористических рассказов.

К весне я опять успел вымотаться; пришлось дать себе небольшую
передышку, и за это время у меня начало складываться новое представление о
жизни в Америке. Недоумения 1919 года рассеялись, вряд ли кто сомневался
теперь насчет того, что произойдет; Америка затевала самый грандиозный,
самый шумный карнавал за всю свою историю, и об этом можно будет писать и
писать. В воздухе уже вовсю пахло золотым бумом с его роскошествами,
бескрайним разгулом, безнадежными попытками старой Америки спастись с
помощью сухого закона. Все сюжеты, которые мне приходили в голову, были
так или иначе трагичны: прелестные юные герои моих романов шли ко дну,
алмазные горы в моих рассказах взлетали на воздух, мои миллионеры были
вроде крестьян Томаса Харди - такие же прекрасные, такие же обреченные. В
действительности подобных драм еще не происходило, но я был твердо
убежден, что жизнь - не тот беззаботный праздник, каким она представляется
поколению, которое шло вслед за моим.

Ибо я оказался на пограничной линии между двумя поколениями, и в этом
заключалось мое преимущество, хотя я и был несколько смущен таким своим
положением. Когда письма начали приходить ко мне пачками - скажем, сотни и
сотни откликов на рассказ о девушке, остригшей свои косы, - я испытал
неловкость: не абсурд ли, что все эти люди пишут именно мне? Впрочем,
поскольку я всегда был не уверен в своих силах, мне приятно было снова
ощутить себя не тем, что ты есть, - на сей раз я был Писатель, как прежде
- Лейтенант. По сути, я перестал быть собой и превратился в писателя,
конечно же, ничуть не больше, чем прежде - в армейского офицера, но людям
не приходило в голову, что перед ними просто маска, скрывающая настоящее
лицо.

За одни и те же три дня я женился, а типография отпечатала "По эту
сторону рая" - мгновенно, как изображают в фильмах.

Когда книга была издана, я впал в маниакальное безумие и депрессию.
Восторг и ярость сменялись во мне поминутно. Многим казалось, что я сам
себя взвинчиваю, и они, может быть, были правы; другие считали, что я
играю комедию, и эти ошибались. Как во сне, я дал интервью, в котором
расписывал, какой я замечательный писатель и каких вершин достиг. Хейвуд
Браун, прямо-таки подкарауливавший любую мою оплошность, просто привел
цитаты из этого интервью, добавив, что я, видимо, весьма самонадеянный
молодой человек; после этого я на какое-то время стал непригоден для
общения. Я пригласил Брауна позавтракать со мной и мягко посетовал на то,
что он живет впустую, ничего не добившись. Ему только что перевалило за
тридцать, а я примерно в это же время написал фразу, которую кое-кто
никогда мне не простит: "Это была увядшая, но все еще привлекательная
женщина двадцати семи лет".

Как во сне, я заявил в издательстве "Скрибнерс", что, по моим
подсчетам, они продадут тысяч двадцать экземпляров романа, не больше, и,
когда все вдоволь насмеялись, услышал в ответ, что для первой книги пять
тысяч - отличная цифра. Двадцать тысяч было распродано чуть ли не в первую
же неделю, но я не усмотрел в этом ничего забавного - так всерьез я к себе
относился.

Вскоре, однако, сладостный сон оборвался, потому что в атаку на мою
книгу устремился Принстон - правда, не студенты, а черная стая окончивших
и преподавателей. Ректор Хиббен мягко, но недвусмысленно корил меня в
своем письме, а когда я попал на вечеринку, где были мои однокашники, они
дружно меня изругали. Вечеринка была довольно веселой и продолжалась в
ярко-голубой машине Гарви Файрстоуна; в разгар веселья, когда я пытался
остановить драку, мне случайно подбили глаз. Газеты изобразили это как
оргию, и, хотя делегация студентов даже обращалась по этому поводу к
университетскому совету попечителей, меня на несколько месяцев исключили
из Принстонского клуба. Мою книгу раскритиковал "Питомец Принстона", и
только у Гауса, декана факультета, нашлось для меня доброе слово. Все это
сопровождалось настолько лицемерной демагогией, что я вышел из себя и на
целых семь лет порвал с Принстоном все связи. А когда прошли эти семь лет,
мне заказали статью о Принстоне, и, принявшись за нее, я понял, что на
самом деле он мне очень дорог и что на общем фоне одна неприятная неделя
значит не так уж много. Но в те дни 1920 года радость успеха, кружившая
мне голову, сильно померкла.

Впрочем, я ведь теперь стал профессионалом, а создать новый мир было
невозможно, если не разделаться со старым. Мало-помалу я научился не
принимать близко к сердцу ни похвалы, ни хулу. Слишком часто мои вещи
нравились публике не тем, что я сам в них ценил, или их хвалили люди, чье
осуждение явилось бы для меня куда более ценной наградой. Ни один
настоящий писатель не полагается на вкусы публики, и со временем
привыкаешь делать свое дело без оглядки на чужой опыт и без страха.
Перелистав старые счета, я увидел, что в 1919 году заработал писательством
800 долларов, а в 1920-м рассказы, права на экранизацию и роман принесли
мне 18000. Мой гонорар за рассказ с тридцати долларов подскочил до тысячи.
Сравнительно с тем, как платили впоследствии, в разгар бума, это не такая
уж большая цифра, но восторг, в который я тогда от нее приходил,
неописуем.

Мечта моя осуществилась быстро, это было и радостью и бременем.
Преждевременный успех внушает почти мистическую веру в судьбу и
соответственно - недоверие к усилиям воли; и тут можно дойти до самообмана
вроде наполеоновского. Человек, который всего добился смолоду, убежден,
что смог проявить силу воли лишь потому, что ему светила его звезда. Если
утвердиться удается только годам к тридцати, воле и судьбе придается
равное значение, а если к сорока - все, как правило, приписывается одной
только силе воли. Как было на самом деле, понимаешь, когда тебя потреплют
штормы.

Ну, а радостью, которую приносит ранний успех, становится убеждение,
что жизнь полна романтики. Человек остается молодым в лучшем смысле этого
слова. Когда я мог считать достигнутыми главные свои цели - любовь и
деньги, когда прошло первое опьянение непрочной славой, передо мной
оказались целые годы, которые я был волен растрачивать и о которых, по
совести, не жалею, - годы, проведенные в поисках непрерывающегося
карнавала у моря. Как-то в середине 20-х годов я ехал в автомобиле в
сумерки по верхнему приморскому шоссе и в волнах подо мной подрагивала,
отражаясь, вся Французская Ривьера. Вдали уже зажглись огни Монте-Карло; и
хотя сезон кончился, великие князья разъехались, игорные залы опустели, а
живший со мною в одном отеле Э.Филлипс Оппенхайм был просто работящий
толстяк, весь день проводивший в халате, самое это слово, "Монте-Карло",
заключало в себе непреходящее очарование, настолько властное, что я
невольно остановил машину и, как китаец, стал покачивать головой,
приговаривая: "Горе мне, горе!" Но смотрел я не на Монте-Карло. Я
всматривался в душу того молодого человека, который не так давно слонялся
по нью-йоркским улицам в башмаках на картонной подошве. Я снова им стал;
на какой-то миг мне удалось приобщиться к его мечтам, хотя я теперь
разучился мечтать. И до сих пор мне порой удается подстеречь его, застать
его врасплох осенним нью-йоркским утром или весной, под вечер, в Каролине,
когда так тихо, что слышишь, как лает собака в соседнем округе. Но никогда
уже не бывает так, как в ту недолгую пору, когда он и я были одно, когда
вера в будущее и смутная тоска о прошедшем сливались в неповторимое чудо и
жизнь на самом деле становилась сказкой.
~
Переведите любую сумму на Яндекс.Кошелек для поддержания сервисов и силы духа «Шуфлядки». Все добровольно и не принудительно, ваша мама будет вами гордиться в любом случае.
Поделитесь, пожалуйста, своим впечатлением от рассказа
Ваш ответ поможет выбрать новые рассказы наилучшим образом
Оцените, насколько вам понравилось
Как вы можете охарактеризовать прочитанное
Спасибо, ваше мнение очень важно для нас.
Made on
Tilda